За последний год или два расходы семьи сильно возросли: Джессика не переставала требовать все новых нарядов, да и миссис Герствуд, не желавшая, чтобы дочь затмевала ее, тоже частенько освежала свой гардероб. Герствуд долгое время молчал, но потом начал роптать.
— Джессике нужен новый костюм, — сказала как-то утром миссис Герствуд.
Герствуд стоял перед зеркалом и надевал один из своих умопомрачительных жилетов.
— Насколько мне помнится, ей совсем недавно что-то купили, — заметил он.
— Совершенно верно, — спокойно подтвердила жена, — но то было вечернее платье.
— По-моему, Джессика в последнее время слишком много тратит на туалеты, — сказал Герствуд.
— Ну что ж, она теперь чаще бывает в обществе, — невозмутимо ответила жена.
Но в голосе мужа она уловила нотки, которых раньше никогда не слыхала.
Герствуд разъезжал не особенно много, но, если ему случалось куда-нибудь ехать, он неизменно брал с собой жену. Однажды группа членов муниципалитета задумала устроить увеселительную прогулку в Филадельфию, и Герствуду предложили присоединиться к ним.
— В Филадельфии нас никто не знает, — сказал ему один из участников поездки, лицо которого достаточно ярко свидетельствовало о тупости и склонности к плотским удовольствиям, — и мы можем там хорошенько повеселиться.
При этом он левым глазом чуть заметно подмигнул Герствуду и слегка склонил набок голову, на которой красовался великолепный шелковый цилиндр.
— Непременно поезжайте с нами, Джордж! — добавил он.
На следующий день Герствуд сообщил жене о своем намерении.
— Я уезжаю на несколько дней, Джулия.
— Куда? — спросила та, подняв на него глаза.
— В Филадельфию… по делу.
Миссис Герствуд пристально смотрела на мужа, точно ожидая еще чего-то.
— На этот раз мне не удастся взять тебя с собой, — добавил Герствуд.
— Ну, нет так нет, — ответила она.
Но мужу было ясно, что она находит это странным. Прежде чем он ушел, она задала ему еще несколько вопросов, и это вызвало у Герствуда раздражение. Он начал подумывать, что его жена — неприятная обуза.
Герствуд получил от поездки в Филадельфию большое удовольствие и испытывал сожаление, когда настало время возвращаться. Он не любил лгать, и ему противно было измышлять объяснения. Разговор не пошел дальше замечаний общего характера, но миссис Герствуд еще долго размышляла о нем. Она стала больше выезжать, еще лучше одеваться и чаще посещать театры, чтобы вознаградить себя за перенесенную обиду.
Такую атмосферу едва ли можно было назвать приятной семейной жизнью. И текла здесь эта жизнь по привычному, раз и навсегда установленному образцу, повинуясь силе условностей. Но, по мере того как время шло, отношения становились все суше и суше. Рано или поздно должен был произойти взрыв и все разнести в прах.
В свете принятого в обществе отношения к женщине и ее обязанностям душевное состояние Керри заслуживает некоторого пояснения. Чаши весов, на которых измеряются поступки, подобные тому, что совершила она, колеблются чрезвычайно прихотливо. Общество имеет установленное мерило для всех поступков. Все мужчины должны быть честны, все женщины — добродетельны. А потому, о преступница, как смела ты перешагнуть за пределы дозволенного?
При всей широте взглядов Спенсера и наших современных философов-натуралистов мы все же находимся на уровне чисто детского восприятия морали. Это значит несколько больше, чем простое подчинение законам, действующим только на земле. Все это гораздо сложнее, чем нам представляется, — по крайней мере, сейчас. Ответьте, например, почему трепещет сердце? Объясните, почему какой-нибудь жалобный напев бродит по всему миру, никогда не умирая? Откройте ту таинственную силу, под воздействием которой распускается навстречу солнцу и дождю алый факел розы? В сокровенной сути этих явлений и таятся первоосновы морали.
«О, как сладостна моя победа!» — размышлял Друэ.
«Что же я, собственно, потеряла?» — размышляла Керри, терзаемая мрачными предчувствиями.
И вот мы, серьезные, пытливые и недоумевающие, стоим перед древней, как мир, проблемой, стараясь установить истинные принципы нравственности, найти точный ответ на вопрос, что есть добро.
С точки зрения некоторых слоев общества, Керри теперь была устроена недурно. С точки зрения тех, кто умирал с голоду, кто страдал от порывов холодного ветра, кто мок под дождем, Керри укрылась в тихую гавань. Друэ снял для нее квартиру из трех меблированных комнат на Огден-сквер, на Западной стороне, как раз напротив Юнион-парка. И тогда уже эта площадь, красивее которой не сыскать сейчас в Чикаго, представляла собою сплошной зеленый газон, здесь дышалось легче, чем в густо застроенных кварталах. Из окон открывался чудесный вид, гостиная выходила прямо на просторную лужайку парка, сейчас уже побуревшую, где отливал серебром маленький пруд. Над оголенными ветвями деревьев, покачивавшихся под напором зимнего ветра, высился шпиль церкви конгрегационалистов, вдали виднелись колокольни других церквей.
Комнаты были хорошо обставлены. На полу в гостиной лежал ковер богатых темно-красных и лимонных тонов: на нем были изображены жардиньерки с пышными, небывалых размеров цветами. Между двумя окнами сверкало трюмо. В одном углу стоял мягкий широкий плюшевый диван, вокруг — несколько качалок. Две-три картины, маленькие коврики и кое-какие безделушки дополняли убранство этой комнаты.
В спальне стоял сундук Керри, подаренный ей Друэ, а в платяном шкафу, вделанном в стену, рядами висели платья, и все они ей шли. Керри никогда в жизни не имела столько платьев. Третьей комнатой можно было пользоваться как кухней; там Друэ посоветовал Керри поставить маленькую переносную газовую плиту, чтобы готовить завтраки и легкую закуску — гренки с сыром, устрицы и прочие любимые его блюда. И, наконец, в квартире была ванная. Все комнаты были приветливые, освещались газом, и, помимо центрального отопления, там еще был маленький камин, вносивший много уюта. Благодаря старательности Керри и ее врожденной любви к порядку квартирка имела чрезвычайно привлекательный вид.